Петр Чаадаев – первый русский оппозиционер. Петр чаадаев «Он в Риме был бы Брут»

Чаадаев, Петр Яковлевич (1794-1856) - известный русский писатель.

Год рождения Петра Чаадаева точно не известен. Лонгинов говорит, что он родился 27 мая 1793, Жихарев считает годом его рождения 1796-й, Свербеев неопределенно относит его к "первым годам последнего десятилетия XVIII века". По матери Пётр приходился племянником князей Щербатовых и внуком известного русского историка. На руках этой родни он получил первоначальное, замечательное для того времени образование, законченное слушанием лекций в Московском университете

Зачислившись юнкером в Семеновский полк, он участвовал в войне 1812 и последующих военных действиях. Служа затем в лейб-гусарском полку, Чаадаев близко сошелся с учившимся тогда в Царскосельском лицее молодым Пушкиным. По словам Лонгинова, "Чаадаев способствовал развитию Пушкина, более чем всевозможные профессора своими лекциями". О характере бесед между друзьями можно судить по стихотворениям Пушкина "Петру Яковлевичу Чаадаеву". "К портрету Чаадаева" и другим.

Чаадаеву выпало на долю спасти Пушкина от грозившей ему ссылки в Сибирь или заключения в Соловецкий монастырь. Узнав об опасности, Чаадаев, бывший тогда адъютантом командира гвардейского корпуса кн. Васильчикова, добился не в урочный час свидания с Карамзиным и убедил его вступиться за Пушкина. Пушкин платил Чаадаеву теплой дружбой. В числе "самых необходимых предметов для жизни" он требует присылки ему в Михайловское портрета Чаадаева. Пушкин посылает ему первый экземпляр "Бориса Годунова" и горячо интересуется его мнением об этом произведении; ему же шлет из Михайловского целое послание, в котором выражает свое страстное пожелание поскорее в обществе Чаадаева "почитать, посудить, побранить, вольнолюбивые надежды оживить".

Знаменитое письмо Чаадаева проникнуто глубоко скептическим по отношению к России настроением. "Для души, — пишет он, — есть диетическое содержание, точно так же, как и для тела; уменье подчинять ее этому содержанию необходимо. Знаю, что повторяю старую поговорку, но в нашем отечестве она имеет все достоинства новости. Это одна из самых жалких особенностей нашего общественного образования, что истины, давно известные в других странах и даже у народов, во многих отношениях менее нас образованных, у нас только что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вместе с другими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, и всемирное образование человеческого рода не коснулось нас. Эта дивная связь человеческих идей в течение веков, эта история человеческого разумения, доведшая его в других странах мира до настоящего положения, не имели для нас никакого влияния. То, что у других народов давно вошло в жизнь, для нас до сих пор только умствование, теории.... Посмотрите вокруг себя. Все как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ни у кого сферы определенного существования, нет ни на что добрых обычаев, не только правил, нет даже семейного средоточия; нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наши сочувствия, расположения; нет ничего постоянного, непременного: все проходит, протекает, не оставляя следов ни во внешности, ни в вас самих. Дома мы как будто на постое, в семействах как чужие, в городах как будто кочуем и даже больше чем племена, блуждающие по нашим степям, потому что эти племена привязаннее к своим пустыням, чем мы к нашим городам"...



Указав, что у всех народов "бывает период сильной, страстной, бессознательной деятельности", что такие эпохи составляют "время юности народов", Чаадаев находит, что "мы не имеем ничего подобного", что "в самом начале у нас было дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности... Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который высказал бы вам протекшее живо, сильно, картинно... Мы явились в мир как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали, не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый из нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединялись с целым человечеством. Нам должно молотом вбивать в голову то, что у других сделалось привычкой, инстинктом... Мы растем, но не зреем, идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели... Мы принадлежим к нациям, которые, кажется, не составляют еще необходимой части человечества, а существуют для того, чтобы со временем преподать какой-либо великий урок миру... Все народы Европы выработали определенные идеи. Это — идеи долга, закона, правды, порядка. И они составляют не только историю Европы, но ее атмосферу. Это более чем история, более чем психология: это физиология европейца. Чем вы замените все это?...

Силлогизм Запада нам неизвестен. В наших лучших головах есть что-то большее, чем неосновательность. Лучшие идеи, от недостатка связи и последовательности, как бесплодные призраки цепенеют в нашем мозгу... Даже в нашем взгляде я нахожу что-то чрезвычайно неопределенное, холодное, несколько сходное с физиономией народов, стоящих на низших ступенях общественной лестницы... По нашему местному положению между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы соединять в себе два великие начала разумения: воображение и рассудок, должны бы совмещать в нашем гражданственном образовании историю всего мира. Но не таково предназначение, павшее на нашу долю. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества, ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения и исказили все, что сообщило нам это совершенствование... Ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве, ни одной великой истины не возникло среди нас. Мы ничего не выдумали сами и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь... Повторяю еще: мы жили, мы живем, как великий урок для отдаленных потомств, которые воспользуются им непременно, но в настоящем времени, что бы ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумения". Произнеся такой приговор над нашим прошлым, настоящим и отчасти будущим, Ч. осторожно приступает к своей главной мысли и вместе с тем к объяснению указанного им явления. Корень зла, по его мнению, в том, что мы восприняли "новое образование" не из того источника, из которого воспринял его Запад.

"Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами, Византии", заимствовали, притом, тогда, когда "мелкая суетность только что оторвала Византию от всемирного братства", и потому "приняли от нее идею, искаженную человеческою страстью". Отсюда и произошло все последующее.

"Несмотря на название христиан, мы не тронулись с места, тогда как западное христианство величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем". Ч. сам ставит вопрос: "Разве мы не христиане, разве образование возможно только по образцу европейскому?", — и отвечает так: "Без сомнения мы христиане, но разве абиссинцы не христиане же?

Разве японцы не образованы?.. Но неужели вы думаете, что эти жалкие отклонения от божественных и человеческих истин низведут небо на землю?". В Европе все проникнуто таинственной силой, которая царила самодержавно целый ряд столетий". Эта мысль наполняет весь конец "Философического письма". "Взгляните на картину полного развития нового общества и вы увидите, что христианство преобразует все человеческие выгоды в свои собственные, потребность вещественную везде заменяет потребностью нравственною, возбуждает в мире мыслительном эти великие прения, которых вы не встретите в истории других эпох, других обществ... Вы увидите, что все создано им и только им: и жизнь земная, и жизнь общественная, и семейство, и отечество, и наука, и поэзия, и ум, и воображение, и воспоминание, и надежды, и восторги, и горести". Но все это относится к христианству западному; другие ветви христианства бесплодны. Ч. не делает отсюда никаких практических умозаключений. Нам кажется, что письмо его вызвало бурю не своими, хотя несомненными, но вовсе неярко выраженными католическими тенденциями, — их развивал он гораздо глубже в последующих письмах, — а лишь суровою критикою прошлого и настоящего России.



Всех писем три, но есть основание думать, что в промежуток между первым (напечатанным в "Телескопе") и так называемым вторым существовали еще письма, по-видимому, безвозвратно пропавшие. Во "втором" письме (мы будем приводить далее цитаты в нашем переводе) Чаадаев выражает мысль, что прогресс человечества направляется рукою Провидения и движется при посредстве избранных народов и избранных людей; источник вечного света никогда не угасал среди человеческих обществ; человек шествовал до определенному ему пути только при свете истин, открываемых ему высшим разумом. "Вместо того, чтобы угодливо принимать бессмысленную систему механического совершенствования нашей натуры, так явно опровергаемого опытом всех веков, нельзя не видеть, что человек, предоставленный самому себе, шел всегда, наоборот, по пути бесконечного вырождения. Если и были от времени до времени эпохи прогресса у всех народов, минуты просветления в жизни человечества, возвышенные порывы разума, то ничто не доказывает непрерывности и постоянства такого движения. Истинное движение вперед и постоянная наличность прогресса замечается лишь в том обществе, которого мы состоим членами и которое не является продуктом рук человеческих. Мы без сомнения восприняли то, что было выработано древними до нас, воспользовались им и замкнули таким образом кольцо великой цепи времен, но из этого вовсе не следует, что люди достигли бы состояния, в котором они теперь находятся, без того исторического явления, которое безусловно не имеет антецедентов, находится вне всякой зависимости от человеческих идей, вне всякой необходимой связи вещей и отделяет мир древний от мира нового". Само собою разумеется, что Ч. говорит здесь о возникновении христианства. Без этого явления наше общество неизбежно погибло бы, как погибли все общества древности. Христианство застало мир "развращенным, окровавленным, изолгавшимся". В древних цивилизациях не было никакого прочного, внутри их лежащего, начала. "Глубокая мудрость Египта, очаровательная прелесть Ионии, строгие добродетели Рима, ослепительный блеск Александрии — во что вы превратились? Блестящие цивилизации, взлелеянные всеми силами земли, связанные со всеми славами, со всеми героями, со всем владычеством над вселенной, с величайшими государями, которых когда-либо производила земля, с мировым суверенитетом — каким образом могли вы быть снесены с лица земли? К чему была работа веков, чудные деяния интеллекта, если новые народы, пришедшие неизвестно откуда, не приобщенные ни малейшим образом к этим цивилизациям, должны были все это разрушить, опрокинуть великолепное здание и запахать самое место, на котором оно стояло?" Но не варвары разрушили древний мир. Это был уже "разложившийся труп и варвары развеяли только его прах по ветру". Этого с новым миром случиться не может, ибо европейское общество составляетединую семью христианских народов. Европейское общество "в течение целого ряда веков покоилось на основе федерации, которая была разорвана только реформацией; до этого печального события народы Европы смотрели на себя не иначе как на единый социальный организм, географически разделенный на разные государства, но составляющий в моральном смысле единое целое; между народами этими не было иного публичного права, кроме постановлений церкви; войны представлялись междоусобиями, единый интерес одушевлял всех, одна и та же тенденция приводила в движение весь европейский мир.



История средних веков была в буквальном смысле слова историей одного народа — народа христианского. Движение нравственного сознания составляло ее основание; события чисто политические стояли на втором плане; все это обнаруживалось с особенною ясностью в религиозных войнах, то есть в событиях, которых так ужасалась философия прошлого века. Вольтер очень удачно замечает, что войны из-за мнений происходили только у христиан; но не следовало ограничиваться лишь констатированием факта, необходимо было возвыситься до уразумения причины такого единственного в своем роде явления. Ясно, что царство мысли не могло иначе утвердиться в мире, как придавая самому принципу мысли полную реальность. И если теперь положение вещей изменилось, то это явилось результатом схизмы, которая, разрушив единство мысли, разрушила тем самым и единство общества. Но основание остается и теперь все то же, и Европа все еще христианская страна, что бы она ни делала, что бы ни говорила... Для того, чтобы настоящая цивилизация была разрушена, надо было бы, чтобы весь земной шар перевернулся вверх дном, чтобы повторился переворот подобный тому, который дал земле ее настоящую форму. Чтобы погасить дотла все источники нашего просвещения, понадобился бы, по крайней мере, второй всемирный потоп. Если бы, напр., было поглощено одно из полушарий, то и того, что осталось бы на другом, было бы достаточно для обновления человеческого духа. Мысль, долженствующая покорить вселенную, никогда не остановится, никогда не погибнет или, по крайней мере, не погибнет до тех пор, пока на это не будет веления Того, кто вложил эту мысль в человеческую душу. Мир приходил к единению, но этому великому делу помешала реформация, возвратив его к состоянию разрозненности (desunité) язычества". В конце второго письма Чаадаев прямо высказывает ту мысль, которая лишь косвенно пробивалась в письме первом. "Что папство было учреждением человеческим, что входящие в него элементы созданы человеческими руками — я охотно это признаю, но сущность панства исходит из самого духа христианства... Кто не изумится необыкновенным судьбам папства? Лишенное своего человеческого блеска, оно стало от того только сильнее, а проявляемый по отношению к нему индифферентизм лишь еще более упрочивает и обеспечивает его существование... Оно централизует мысль христианских народов, влечет их друг к другу, напоминает им о верховном начале их верований и, будучи запечатлено печатью небесного характера, парит над миром материальных интересов". В третьем письме Ч. развивает те же мысли, иллюстрируя их своими воззрениями на Моисея, Аристотеля, Марка Аврелия, Эпикура, Гомера и т. д. Возвращаясь к России и к своему взгляду на русских, которые "не принадлежат, в сущности, ни к какой из систем нравственного мира, но своею общественною поверхностью примыкают к Западу", Ч. рекомендует "сделать все что можно, чтобы приготовить пути для грядущих поколений". "Так как мы не можем оставить им то, чего у нас самих не было: верований, воспитанного временем разума, ярко очерченной личности, развитых течением длинной, одушевленной, деятельной, богатой результатами, интеллектуальной жизни, мнений, то оставим же им, по крайней мере, несколько идей, которые, хотя мы их и не сами нашли, будучи передаваемы от поколения к поколению, будут иметь больше традиционного элемента и, поэтому, больше могущества, больше плодотворности, чем наши собственные мысли. Таким образом мы заслужим благодарность потомства и не напрасно пройдем по земле". Короткое четвертое письмо Чаадаева посвящено архитектуре.

Наконец, известна еще первая и несколько строк из второй главы "Апологии сумасшедшего" Чаадаева Тут автор делает кое-какие уступки, соглашается признать некоторые из своих прежних мнений преувеличениями, но зло и едко смеется над обрушившимся на него за первое философическое письмо из "любви к отечеству" обществом. "Существуют различные роды любви к отечеству: самоед, напр., любящий свои родные снега, ослабляющие его зрение, дымную юрту, в которой он проводит скорчившись половину жизни, прогорклый жир своих оленей, окружающий его тошнотворной атмосферой — самоед этот, без сомнения, любит родину иначе, чем любит ее английский гражданин, гордящийся учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова... Любовь к отечеству — вещь очень хорошая, но есть нечто повыше ее: любовь к истине". Дальше Чаадаев излагает свои мнения на историю России. Коротко история эта выражается так: "Петр Великий нашел лишь лист бумаги и своею мощною рукою написал на нем: Европа и Запад".

И великий человек сделал великое дело. "Но вот, явилась новая школа (славянофилы). Запад более не признается, дело Петра Великого отрицается, считается желательным снова вернуться в пустыню. Забыв все, что сделал для нас Запад, будучи неблагодарны к великому человеку, который нас цивилизовал, к Европе, которая нас образовала, отрекаются и от Европы, и от великого человека. В своем горячем усердии новейший патриотизм объявляет нас любимейшими чадами Востока. С какой стати, — говорит этот патриотизм, — будем мы искать света у западных народов? Разве мы не имеем у себя дома всех зародышей социального строя бесконечно лучшего, чем социальный строй Европы? Предоставленные самим себе, нашему светлому разуму, плодотворному началу, сокрытому в недрах нашей могучей натуры и в особенности нашей святой веры, мы скоро оставили бы позади все эти народы, коснеющие в заблуждениях и лжи. И чему нам завидовать на Западе? Его религиозным войнам, его папе, его рыцарству, его инквизиции? Хорошие все это вещи, — нечего сказать! И разве, в самом деле, Запад является родиной науки и глубокой мудрости?

Всякий знает, что родина всего этого — Восток. Возвратимся же к этому Востоку, с которым мы соприкасаемся повсеместно, откуда мы восприяли некогда наши верования, наши законы, наши добродетели, словом, все, что сделало нас могущественнейшим народом на земле. Старый Восток отходит в вечность, и разве не мы его законные наследники? Среди нас должны жить навсегда его чудесные традиции, осуществляться все его великие и таинственные истины, хранение которых ему было завещано от начала веков... Вы понимаете теперь происхождение недавно разразившейся надо мною бури и видите, что среди нас происходит настоящая революция, страстная реакция против просвещения, против западных идей, против того просвещения и тех идей, которые сделали нас тем, что мы есть, и плодом которых явилось даже само настоящее движение, сама реакция". Мысль, что в нашем прошлом не было ничего творческого, Чаадаев видимо хотел развить во второй главе "Апологии", но она содержит в себе лишь несколько строк. "Существует факт, верховно владычествующий над нашим историческим движением во все его века, проходящий через всю нашу историю, заключающий в себе в некотором смысле всю философию, проявляющийся во все эпохи нашей социальной жизни, определяющий ее характер, составляющий одновременно и существенный элемент нашего политического величия, и истинную причину нашего интеллектуального бессилия: этот факт — факт географический". Издатель сочинений Чаадаев, кн. Гагарин, говорит в примечании следующее: "Здесь оканчивается рукопись и нет никаких признаков, чтобы она когда-либо была продолжена". После инцидента с "Философическим письмом" Чаадаев прожил почти безвыездно в Москве 20 лет. Хотя он во все эти годы ничем особенным себя не проявил, но — свидетельствует Герцен — если в обществе находился Чаадаев, то "как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас же". Чаадаев скончался в Москве 14 апреля 1856 г.

В моем имении есть большой-пребольшой парк, в том парке большой-пребольшой дом, а в том доме – Кабинет Размышлений О Судьбах Отечества. И не беда, что имение, парк, дом и кабинет существуют лишь в воображении, напротив, именно воображение придает им блеск, размах и неуязвимость перед всякого рода бурями и потрясениями. Да и налогов платить не нужно.

А в Кабинете Размышлений О Судьбах Отечества стоит любимый диван. Над диваном два портрета. Справа – портрет Александра Христофоровича Бенкендорфа работы Джорджа Доу, слева портрет Петра Яковлевича Чаадаева работы Селиверстова. Не подлинники, но хорошие копии.

Под портретом Бенкендорфа – изречение в рамочке: «Прошедшее России было удивительно, её настоящее более чем великолепно, что же касается её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение; вот точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана».

И под портретом Чаадаева тоже изречение в рамочке «Тусклое и мрачное существование, лишённое силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании… Мы живём одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя».

В зависимости от настроения, я сажусь то под портрет Чаадаева, то под портрет Бенкендорфа.

Признаться, под Бенкендорфом мне покойнее. И сны снятся возвышенные, приятные, наполняющие гордостью и патриотизмом: то я рыбачу с лодки в Босфорском проливе, между поклёвками любуясь российскими флагами над Царьградом, то еду по Китайско-восточной железной дороге в роскошном салон-вагоне, а китаец-стюард в белоснежном кителе подает мне зелёный чай и говорит «ваше превосходительство» без малейшего акцента, то открываю амбулаторию в знойной Миклухомакландии, а облагодетельствованное население увлажняет слезами умиления и признательности черные ланиты… И даже если сон забросит меня в глухую индийскую деревушку, жители которой стенают под гнетом английского колониализма, стоит мне сказать «я русский», как меня начинают забрасывать цветами, мазать благовониями и нести на руках под радостные крики «Хинди, руси – пхай-пхай!»

А вот если снятся кошмары, как-то: за рубль дают полпенни, «поля усеяны телами мёртвых крав, кои валяются, кверх ноги вздрав», вельможи, согнав смердов в придорожную грязь, мчатся на самобеглых повозках немецкой работы, стреляя от избытка чувств кто в воздух, а кто и по сторонам, то, значит, я уснул головою к Чаадаеву. Поделом мне! Выбирать нужно сторону, если решил вздремнуть после обеда!

С момента публикации первого «философического письма» прошло почти сто восемьдесят лет. В сентябре будет ровно. Я и думал вспомнить о Чаадаеве в сентябре, но байка о Насреддине, халифе и осле (в этом трио я скромно выбираю роль осла) не позволяет откладывать «на потом». Нет у нас двадцати лет в запасе. У нас, быть может, и года-то нет.

За неполных два века, казалось бы, можно определиться, кто прав, Бенкендорф или Чаадаев? Наступило будущее, которое выше самого смелого воображения, или мы опять живём в самых тесных пределах настоящего и среди мёртвого застоя?

А разно живём. Вернее, по-разному воспринимаем. Что для одного мёртвый застой, для другого полный восторг чувств, именины сердца и торжество заветов. Одни, приземлённые материалисты, считают долю молока в пальмовой смеси белого цвета, другие, окрылённые духовностью, устремляются в небо и видят в сегодняшних невзгодах залог будущих свершений. Собственно, невзгод они тоже не видят. Какие же это невзгоды? Не хлебом единым жив человек. Не хлебом единым и мёртв.

Мой коллега считает благополучие страны в коровах. Почему в коровах, и сам не скажет: горожанин в третьем поколении, коров он никогда не держал. И родители его не держали. И даже дед с бабкой не держали, разве что колхозных видели. Прадед, правда, говорил, что среди колхозных была парочка своих, тех, что отобрали, так то прадед. А в шестидесятые можно было и своих держать. Сдашь положенное, а остальное сам пей, или продавай, никто не попрекнёт. Ан нет – переселились в город, стали токарями, инженерами и врачами.

Так вот, у коллеги даже график висит над диваном, отмечающий величину коровьего поголовья. У меня Бенкендорф с Чаадаевым, а у него график. Привязывает его к знаменательным датам. Так, в девяностом году двадцать миллионов коровок мычали в России (округлённо, Россия щедрая душа), в двухтысячном – двенадцать миллионов, а сейчас восемь. Не в коровах счастье, пытаюсь я объяснить знакомому. А в чём, спрашивает он. Может, в тракторах?

В нашем отношении к действительности, отвечаю. Мы ж не коровы, мы люди. Но отвечаю как-то неуверенно.

Нет, что менять отношение к действительности нужно, спору нет. Не застревать в прошлом. Прошлое – в утиль. Казалось бы, всего-то и заботы – снять портрет философа, оставшись в нерушимом союзе с жандармом, и жизнь тут же наладится. Даже рвать портрета не нужно, да я бы, пожалуй, и не смог порвать изображение человека, дружбой которого дорожили Пушкин и Грибоедов. Ещё не созрел – порвать. А вот убрать в серый простенок, между шкафом с немецкими философами (сто восемьдесят солидных фолиантов) и полочкой сменовеховцев было бы вполне в духе времени. И популярно, и доходно.

Хотя… Как ни велик кормящий чан, а не протолкнуться. Первый ряд занят матерыми секачами, да и второй, и третий ряды давно заполнены более прозорливыми членами общества. Вокруг них бегают тощие поросята, и если какая капля ботвиньи в результате случайного столкновения тяжеловесов вдруг вылетит из чана, то сразу же с полдюжины поросят с диким визгом «это моё!» подпрыгивают, стараясь эту каплю перехватить ещё в воздухе. Одному достается ботвинья в мизерных количествах, а у остальных порой из карманов пропадают ценные вещи. В толпе поросят попадаются такие престидижитаторы, что только диву даёшься.

Что ж, никто не мешает восхищаться видами на будущее без ботвиньи, то есть бескорыстно. Сидеть и повторят мантру «прошлое удивительно, настоящее великолепно, будущее превыше всех ожиданий». И всякое происшествие подвёрстывать к этой мантре. Радоваться, когда в злопыхателя кинут торт. Хотя почему непременно торт? Неужели нет предметов более дешёвых? А торт можно самим съесть.

Вот интересно, думаю я под Бенкендорфом, как повернулось бы колесо истории, если бы Гриневицкий метнул в Александра Освободителя не бомбу, а торт? Самый натуральный торт, на натуральном сливочном масле, пропитанный натуральным же коньяком? А ещё лучше – съел бы Гриневицкий этот торт сам, съел, облизнулся и пошёл бы записываться в уличный патруль. Уж он и в личность знал бомбистов, и тайные их сигналы распознавал бы сразу, опять же пароли, явки… Александр Освободитель же в тот вечер, оставшись живым и невредимым, даровал бы подданным Конституцию. Пусть куцую, но кому бы мычать…

Вообще же перевороты в сознании вытворяют с человеком скверные штуки. Да вот взять хоть поколения, учившиеся в советской школе. Для них Бенкендорф – шеф жандармов, а жандармы – те же черти с рогами. А бомбисты – однозначно герои. Гриневицкий, Халтурин, Каляев. У нас в городе и улица Каляева есть, и улица Халтурина. А улица Гриневицкого есть в Анадыре. Воля ваша, а это мина. Пусть проржавевшая, но если рванёт… У нас в городе старые снаряды находят постоянно. Как только начнут котлован рыть под новое здание, а то и ямку дерево посадить, так и находят. Ну, как сдетонируют? Не пора ли улицам дать имена славные, имена, при звуке которых сердце бы теплело, а взор постигал окружающее без гадких искажений? Проспект Бенкендорфа, улица Уварова, площадь Победоносцева? А там и князя-кесаря Ромодановского добрым словом помянуть, ведь нужное дело делал, измену искоренял?

Вот так предашься доброкачественным мечтам, а потом случайно увидишь Чаадаева – и словно обожжешься.

Нет, пусть висят над диваном. За спиной. Чтобы в глаза не смотреть. Оба герои, кавалеристы, в Отечественную войну являли чудеса героизма. А наступил мир – и развела жизнь.

Кто прав? Оба правы. Так бывает. Иной раз думаешь – только так и бывает.

Выходец из семьи автора 7-томной «Истории Российской от древнейших времен» Михаила Щербатова, Петр Яковлевич Чаадаев был рожден для блестящей государственной карьеры. До войны 1812 года он в течение 4 лет посещал лекции в Московском университете, где успел сдружиться с несколькими представителями набиравших силу тайных обществ, будущими участниками декабристского движения — Николаем Тургеневым и Иваном Якушкиным. Чаадаев активно участвовал в боевых действиях против Наполеона, сражался при Бородине, под Тарутино и Малоярославцем (за что был награжден орденом Святой Анны), принимал участие во взятии Парижа. После войны этот «храбрый обстрелянный офицер, испытанный в трех исполинских походах, безукоризненно благородный, честный и любезный в частных отношениях» (так охарактеризовал его современник) познакомился с 17-летним Александром Пушкиным, на взгляды которого оказал существенное влияние.

В 1817 году он поступил на военную службу в Семеновский полк, а уже спустя год вышел в отставку. Причиной такого скоропалительного решения стало жесткое подавление восстания 1-ого батальона лейб-гвардии, участникам которого Чаадаев очень сочувствовал. Внезапное решение подававшего надежды молодого 23-летнего офицера вызвало немалый скандал в высшем обществе: его поступок объясняли то опозданием к императору с докладом о случившемся бунте, то содержанием беседы с царем, которая вызвала у Чаадаева гневную отповедь. Однако, биограф философа М. О. Гершензон, ссылаясь на достоверные письменные источники, приводит такое объяснение от первого лица: «Я счёл более забавным пренебречь этою милостию, нежели добиваться её. Мне было приятно выказать пренебрежение людям, пренебрегающим всеми… Мне ещё приятнее в этом случае видеть злобу высокомерного глупца».

Как бы то ни было Чаадаев уходит со службы в статусе одного из самых известных персонажей эпохи, завидного жениха и главного светского денди. Один из современников философа вспоминал, что «при нём как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался, прибирался и охорашивался». Авторитетнейший историк русской культуры Ю. М. Лотман, характеризуя особенности публичного франтовства Чаадаева, замечал: «Область экстравагантности его одежды заключалась в дерзком отсутствии экстравагантности». Причем в отличие от другого знаменитого английского денди — лорда Байрона, русский философ предпочитал во внешнем виде сдержанный минимализм и даже пуризм. Такое нарочитое пренебрежение модными тенденциями очень выгодно выделяло его среди других современников, в частности, славянофилов, ассоциирующих свой костюм с идеологическими установками (показательное ношение бороды, рекомендация носить дамам сарафаны). Однако, общая установка на звание своеобразного «трендсеттера», образца публичного имиджа, роднила образ Чаадаева с его заграничными коллегами-денди.

В 1823 году Чаадаев отправляется на лечение за границу, причем еще до отъезда он составляет дарственную на свое имущество двум братьям, явно намереваясь не возвращаться на родину. Два ближайшие года он проведет то в Лондоне, то в Париже, то в Риме или Милане. Вероятно, именно в ходе этого своего путешествия по Европе Чаадаев знакомится с трудами французских и немецких философов. Как пишет историк русской литературы М. Велижев, «формирование «антирусских» взглядов Чаадаева в середине 1820-х годов проходило в политическом контексте, связанном с трансформацией структуры и содержания Священного союза европейских монархов». Россия по итогам наполеоновских войн несомненно мыслила себя как европейского гегемона — «русский царь глава царей» по Пушкину. Однако, геополитическая обстановка в Европе спустя почти десятилетие после окончания войны скорее вызывала разочарование, да и сам Александр I уже отошел от прежних конституционных идей и, в целом, несколько охладел к возможности духовного единения с прусским и австрийским монархами. Вероятно, совместная молитва императоров-победителей в ходе работы Ахенского конгресса в 1818 году, была окончательно предана забвению.

По возвращении в Россию в 1826 году Чаадаева сразу же арестовывают по обвинению в принадлежности к тайным обществам декабристов. Эти подозрения к усугубляются тем фактом, что еще в 1814 году Чаадаев стал членом масонской ложи в Кракове, а в 1819 году был принят в одну из первых декабристских организаций — «Союз благоденствия». Властным указом спустя три года все тайные организации — и масоны, и декабристы, без разбора их идеологии и целей попали под запрет. История с Чаадаевым закончилась благополучно: подписав бумагу об отсутствии отношения к вольнодумцам, философ был отпущен на свободу. Чаадаев поселяется в Москве, в доме Е. Г. Левашевой на Новой Басманной и начинает работу над своим главным произведением — «Философическими письмами». Эта работа мгновенно вернула Чаадаеву славу главного оппозиционера эпохи, хотя в одном из писем А. И. Тургеневу сам философ сетует: «Что я сделал, что я сказал такого, чтобы меня можно было причислить к оппозиции? Я ничего другого не говорю и не делаю, я только повторяю, что все стремится к одной цели и что эта цель — царство Божие».


Эта работа еще до публикации активно ходила в списках среди самой прогрессивной части общества, однако появление «Философических писем» в журнале «Телескоп» в 1836 году вызвало нешуточный скандал. За публикацию сочинения Чаадаева поплатился и редактор издания, и цензор, а сам автор по распоряжению правительства был объявлен сумасшедшим. Интересно, что вокруг этого первого известного в русской истории случая применения карательной психиатрии сложилось немало легенд и споров: врач, который должен был проводить регулярное официальное освидетельствование «больного», при первом же знакомстве сказал Чаадаеву: «Если б не моя семья, жена да шестеро детей, я бы им показал, кто на самом деле сумасшедший».

В самой главной своей работе Чаадаев существенно переосмыслил идеологию декабристов, которую он, будучи «декабристом без декабря», во многом разделял. После внимательного изучения основных интеллектуальных идей эпохи (помимо французской религиозной философии де Местра, также работы Шеллинга по натурфилософии), возникло убеждение, что будущее процветание России возможно на почве всемирного просвещения, духовного и этического преображения человечества в поисках божественного единения. По сути, именно эта работа Чаадаева стала импульсом к развитию национальной русской философской школы. Его сторонники чуть позже нарекут себя западниками, а противники — славянофилами. Те первые «проклятые вопросы», которые были сформулированы в «Философических письмах», интересовали отечественных мыслителей и в дальнейшем: как воплотить в жизнь глобальную общечеловеческую утопию и непосредственно связанный с этой проблемой поиск собственной национальной идентичности, особого русского пути.

Любопытно, что сам Чаадаев называл себя религиозным философом, хотя дальнейшая рефлексия его наследия сформировалась в уникальную русскую историософию. Чаадаев верил в существование метафизического абсолютного Демиурга, который являет себя в собственном творении посредством игр случая и волею судьбы. Не отрицая христианскую веру в целом, он считает, что основной целью человечества является «водворение царства божьего на Земле», причём именно в работе Чаадаева впервые возникает подобная метафора справедливого социума, общества процветания и равенства.

Подобное случается не часто: голос из середины XIX века звучит так, будто мы слушаем прямой эфир. Собственно, так и получилось. На Первом съезде народных депутатов СССР, остающемся пиком отечественного парламентаризма, развернулось состязание в гражданской смелости. Дорвавшись до трибуны, каждый оратор старался поразить аудиторию беспощадным разоблачением режима. Евгений Евтушенко прокричал, что советский Госплан похож на «гигантское ателье по мелкому ремонту платья голого короля». Юрий Афанасьев обвинил съезд в том, что он сформировал «сталинско-брежневский Верховный Совет».
Но победил за явным преимуществом Чаадаев. Самый сильный человек планеты Юрий Власов, совершивший дрейф от штангиста до интеллектуала, повторил с трибуны его горькие слова: «Мы - народ исключительный, мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь страшный урок». И подвёл итог: «Страшного урока» больше быть не должно».
И ещё одно наблюдение. Редко кто из депутатов, ступив на Ивановскую площадь Кремля, не задерживал взгляда на Царь-колоколе и Царе-пушке. Некогда на них глядел и Чаадаев, мысль которого сохранил для потомства Герцен: «В Москве, говаривал Чаадаев, каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью: или, может, большой колокол без языка - иероглиф, выражающий эту огромную немую страну». Кстати, автор «Былого и дум» тоже был неплохим афористом. «Почему в России такая пугающая тишина?» - спрашивал он. И сам же ответил: «Потому что народ спит или потому что больно бьют по головам проснувшихся». Чаадаев, пробудившийся раньше других, испытал это на себе.
В один из последних солнечных дней я решил реализовать давний замысел: отыскать в некрополе Донского монастыря могилы Чаадаева и влюблённой в него романтичной девушки Авдотьи Сергеевны Норовой.
В момент их знакомства ему было 34 года, ей - 28. Умная, не расстававшаяся с книгами Дуня любила его беззаветно. В её чувстве не было страсти - только нежность и забота. Она варила для него вишнёвый сироп, вязала на зиму тёплые чулки. Он же великодушно разрешал ей это поклонение, а иногда и баловал, говоря: «Ангел мой, Дуничка!» Сохранившиеся в архиве Чаадаева 49 её писем потрясают безоглядной преданностью. «Покажется ли вам странным и необычным, что я хочу просить у вас вашего благословения? - написала она ему однажды. - У меня часто бывает это желание, и, кажется, решись я на это, мне было бы так отрадно принять его от вас, коленопреклонённой, со всем благоговением, какое я питаю к вам». И ещё пронзительней: «Я боялась бы умереть, если бы могла предположить, что моя смерть может вызвать ваше сожаление».
Некоторые исследователи считают Норову с её мечтательным взглядом и длинными дугами бровей прототипом Татьяны Лариной. Возможно, это идёт от «подсказки» Пушкина, написавшего: «Второй Чадаев мой Евгений». А какой же Онегин без Татьяны? И всё же эта версия вряд ли верна. Между ними всего одно сближенье: обе первыми признались в любви своим кумирам.
Дуня с детства была слаба, часто болела, и когда, не дожив до 37, она тихо угасла (многие считали - от любви), её родные не винили Чаадаева. Но сам он, пережив Норову на два десятилетия, был потрясён её смертью. После его кончины, 14 апреля 1856 года, выяснилось, что в завещании Чаадаева «на случай скоропостижной смерти» под вторым номером значится просьба: «Постараться похоронить меня в Донском монастыре близ могилы Авдотьи Сергеевны Норовой». Лучшего подарка ей он сделать бы не мог.

Равенства нет и на кладбище
Вот эти две могилы на старом Донском погосте я и хотел разыскать. На справочном стенде я довольно быстро обнаружил в списке захороненных имя Чаадаева, которому присвоен номер 26-Ш. Но Норова, по-видимому, показалась администрации фигурой слишком незначительной, чтобы войти в список ВИП-покойников. И всё-таки я нашёл место успокоения обоих, погребённых возле Малого собора. Могилу Чаадаева прикрывает потрескавшаяся плита. А в его изголовье возвышаются два скромных гранитных столбика высотой метра в полтора, установленных над прахом Дуни и её матери.
Я прихватил фотокамеру, чтобы снять этот неприметный уголок, уложив предварительно алые розы на могилку Дуни. Они бы просто полыхали на фоне серого кладбищенского ландшафта. Но оказалось, что цветы в Донском монастыре не продаются - только свечи.

Огонь, способный ослепить
К Чаадаеву не применишь знаменитую некрасовскую строку о Добролюбове: «Как женщину, он Родину любил». Об отношении Чаадаева к родине мы ещё поговорим. Дам же, всегда окружавших этого высокого стройного красавца с серо-голубыми глазами и лицом, словно изваянным из мрамора, он старался придерживать на дистанции. Отчасти это совпадало с советом его мудрого друга Екатерины Левашовой: «Провидение вручило вам свет слишком яркий, слишком ослепительный для наших потёмок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели ослеплять людей как бы Фаворским сиянием и заставлять их падать лицом на землю?» Тем, кто давно не заглядывал в Библию, напомню: на горе Фавор близ Назарета произошло преображение Христа, после чего лицо Его просияло, как солнце.
Но была и другая причина. Историк и философ Михаил Гершензон в монографии «Чаадаев. Жизнь и мышление», вышедшей в 1907 году, деликатно изложил её в двух строках сноски: «Есть, кажется, основания предполагать, что он страдал врождённой атрофией полового инстинкта». Столь же сдержанно высказался Дмитрий Мережковский: «Подобно многим русским романтикам 20-30-х годов Николаю Станкевичу, Константину Аксакову, Михаилу Бакунину он был «прирождённым девственником».
Чтобы оценить, как далеко продвинулась с тех пор пытливая мысль исследователей, сошлюсь на книгу Константина Ротикова «Другой Петербург», посвящённую гей-культуре города на Неве, к представителям которой он причислил и Чаадаева. Закрывая тему, замечу, что с Ротиковым решительно не согласна Ольга Вайнштейн, автор капитального исследования «Денди». По её убеждению, подобная холодность к женщинам было типичной для денди первого поколения, начиная с легендарного Джорджа Браммала, который никогда не имел любовниц, проповедовал строгую мужественность и, будучи законодателем моды, подарил человечеству чёрный фрак. Тот, что никто не умел носить столь элегантно, как Чаадаев, первый денди России.
Не хуже смотрелся он и в гусарском мундире. В 18 лет Чаадаев участвовал в Бородинском сражении и дошёл с боями до Парижа. Сражался под Тарутином и Малым Ярославцем, участвовал в главных сражениях на немецкой земле. За бой под Кульмом был награждён орденом Святой Анны, а за отличие в кампании - Железным крестом.
Первая встреча с Европой радикально отразилась на мировоззрении Чаадаева. Русские офицеры, многие из которых, как и он сам, знали французский язык лучше родного, открыли для себя в Париже нечто новое.

Рандеву с Европой
«Мы были молодыми выскочками, - напишет Чаадаев позднее в своей саркастичной манере, - и не внесли никакой лепты в общую сокровищницу народов, будь-то какая-нибудь крохотная солнечная система, по примеру подвластных нам поляков, или какая-нибудь плохонькая алгебра, по примеру этих нехристей-арабов. К нам относились хорошо, потому что мы держали себя как благовоспитанные люди, потому что мы были учтивы и скромны, как приличествует новичкам, не имеющим других прав на общее уважение, кроме стройного стана».
Побеждённые французы были веселы и открыты. В укладе их жизни ощущалось благополучие, достижения культуры восхищали. А табличка на одном из домов - память о революции - изумила: «Улица Прав человека»! Что могли знать об этом представители страны, где слово «личность» было изобретено Н. М. Карамзиным лишь в XIX веке? А в Западной Европе это понятие наравне с «индивидуальностью» оказалось востребованным пятью веками раньше, без чего не было бы Возрождения. Россия же этот этап пропустила. Оказавшись дома, победители Наполеона увидели родину новыми глазами - эффект, с которым через полтора века столкнутся и советские солдаты. Картина, ожидавшая их дома, оказалось тяжёлой: массовая бедность, бесправие, произвол властей.
Но вернёмся к герою нашего рассказа. Граф Поццо ди Борго, русский дипломат родом из Корсики, как-то сказал: будь его власть, он бы заставил Чаадаева беспрестанно разъезжать по Европе, чтобы она увидела «совершенно светского русского». Реализовать этот проект в полном масштабе не удалось, но в 1823 году Чаадаев отправился в трёхгодичное путешествие по Англии, Франции, Швейцарии, Италии и Германии. Пушкин, томившийся в это время в Кишинёве, жаловался: «Говорят, что Чаадаев едет за границу - любимая моя надежда была с ним путешествовать - теперь Бог знает, когда свидимся». Увы, поэт до конца жизни остался «невыездным».
Цель турне, совершённого Чаадаевым, довольно точно определил в переданном ему рекомендательном письме английский миссионер Чарльз Кук: «Изучить причины нравственного благосостояния европейцев и возможность его привития в России». Рассмотрение этого вопроса составило существенную часть «Философических писем», которые Чаадаеву ещё предстояло написать, всего их будет восемь. Уезжал он с твёрдым намерением не возвращаться. Владея четырьмя языками, Чаадаев легко завязал знакомство с ведущими европейскими философами и наслаждался интеллектуальным пиршеством. Однако оказалось, что его связь с Россией прочнее, чем он думал. И Пётр Яковлевич решил вернуться. «Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно, - напишет Осип Мандельштам. - След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведён он по стеклу?»

«Философическое письмо» и его последствия
Чаадаев принадлежал к кругу лиц, которых называли «декабристами без декабря». Он был другом почти всех, кто вышел 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь, и сам входил в Союз благоденствия, но формально: практического участия в делах не принимал. Весть о драме, разыгравшейся в Санкт-Петербурге, застала его за границей, и он остро переживал эту беду. Горечь, навсегда поселившаяся в нём, отразилась в «Философических письмах», ставших главным делом его жизни.
А началось всё с пустяка - с письма от Екатерины Пановой, молодой продвинутой дамы, которая интересовалась политикой и даже позволила себе - страшно сказать! - «молиться за поляков, потому что они сражались за вольность». С Чаадаевым она любила беседовать о религиозным вопросах, но ей стало казаться, что тот утратил былое расположение к ней и не верит, что её интерес к сему предмету искренний. «Если вы напишите мне несколько слов в ответ, я буду счастлива», - заключила Панова. Человек безупречно корректный, Чаадаев тотчас сел за ответное письмо, если в век эсэмэсок так можно назвать 20 страниц плотного текста. На это ушло полтора года, и, поставив точку под письмом, он решил, что отправлять его, пожалуй, поздновато. Так родилось первое и самое знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева. Пётр Яковлевич был доволен: ему казалось, что он нашёл естественную, непринуждённую форму для изложения сложных философических вопросов.
Что же открылось читателям в выстраданных и многократно обдуманных мыслях, которые он попытался до них донести? По словам Мандельштама, они оказались «строгим перпендикуляром, восстановленным к традиционному русскому мышлению». Это был действительно совершенно новый взгляд на Россию, «перпендикулярный» официальной точке зрения, жёсткий, но честный диагноз. Почему мы не умеем жить разумно в реальной действительности, окружающей нас? Почему то, что у других народов обратилось в инстинкт и привычку, нам приходится «вбивать в голову ударом молота?» Сравнивая свою страну с Европой, Чаадаев, называвший себя «христианским философом»», особое внимание уделил роли религии в историческом развитии России. Он был убеждён, что её «исторгло, уединило христианство, воспринятое из заражённого источника, из растленной, падшей Византии, отказавшейся от единства церковного. Русская церковь поработилась государству, и это сделалось источником всех наших рабств». Готовность священнослужителей подчиняться светской власти была исторической чертой православия, и надо очень постараться, чтобы не заметить: процесс этот происходит и в наши дни.
Вот одно из самых сильных и горьких мест «Философических писем»: «Идеи порядка, долга, права, составляющие как бы атмосферу Запада, нам чужды, и всё в нашей частной и общественной жизни случайно, разрознено и нелепо. Наш ум лишён дисциплины западного ума, западный силлогизм нам неизвестен. Наше нравственное чувство крайне поверхностно и шатко, мы почти равнодушны к добру и злу, к истине и лжи.
За всю нашу долгую жизнь мы не обогатили человечество ни одной мыслью, но лишь искали идеи, заимствованные у других. Так мы и живём в одном тесном настоящем, без прошлого и без будущего, - идём никуда не направляясь, и растём, не созревая».
«Письмо», напечатанное в 15-м номере журнала «Телескоп» под невинной рубрикой «Наука и искусство», было встречено, по словам Чаадаева «зловещим криком». Брань, обрушенную на него, можно было бы включить в антологию высших достижений этого жанра. «Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволял, - заявил Филипп Вигель, вице-президент Департамента иностранных вероисповеданий, немец по рождению, патриот по профессии. - Обожаемую мать обругали, ударили по щеке». Дмитрий Татищев, русский посол в Вене, оказался критиком не менее свирепым: «Чаадаев излил на своё отечество такую ужасную ненависть, которая могла быть внушаема ему только адскими силами». А поэт Николай Языков, сблизившийся на закате жизни со славянофилами, изругал Чаадаева в стихах: «Вполне чужда тебе Россия, / Твоя родимая страна: / Её предания святые / Ты ненавидишь всё сполна. / Ты их отрёкся малодушно, / Ты лобызаешь туфли пап». Тут он погорячился. Чаадаев, высоко ценивший социальные начала в католичестве, его тесные связи с культурой и наукой, тем не менее сохранил верность православному обряду.
Студенты Московского университета, напомнившие мне классовую зоркость современных «нашистов», явились к попечителю Московского учебного округа графу Строганову и заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорблённую Россию. Сознательность молодёжи была оценена, но оружие ей выдано не было.
Чаадаевское письмо обрело и международный резонанс. Австрийский посол в Петербурге граф Фикельмон направил канцлеру Меттерниху донесение, в котором оповещал: «В Москве в литературном периодическом журнале под названием «Телескоп» напечатано письмо, написанное русской даме полковником в отставке Чаадаевым... Оно упало, как бомба, посреди русского тщеславия и тех начал религиозного и политического первенствования, к которым весьма склонны в столице».
Судьба Чаадаева, как положено, решалась в верхах. Император Николай I его сочинение, естественно, не дочитал, но начертал резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной - смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого». Эта была не литературная оценка, а медицинский диагноз, очень похожий на тот, которого самодержец удостоил и Лермонтова, пролистав «Героя нашего времени». И машина завертелась. Была создана следственная комиссия, и хотя следов заговора не обнаружили, меры оказались решительными: «Телескоп» закрыли, редактора Надеждина сослали в Усть-Сысольск, а цензора Болдырева, между прочим, ректора Московского университета, отрешили от должности. Чаадаев же был официально объявлен сумасшедшим. Примечательно, что у Чацкого в комедии «Горе от ума» - в рукописи Грибоедов именовал его Чадским - оказалась та же судьба: молва посчитала его сумасшедшим, А пьеса, между прочим, была написана на пять лет раньше, чем прозвучал царский диагноз. Настоящее искусство обгоняет жизнь.
Решение государя-императора оказалось поистине иезуитским. По его предписанию Бенкендорф, шеф Третьего отделения, направил предписание московскому губернатору князю Голицыну: «Его Величество повелевает, дабы вы поручили лечение его (Чаадаева) искусному медику, вменив ему в обязанность каждое утро посещать г-на Чаадаева, и чтобы сделано было распоряжение, чтоб г. Чаадаев не подвергал себя влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха». Гуманно, не правда ли? Но подтекст бесхитростен: из дома не выходить! А через год после снятия надзора с Чаадаева последовало новое указание: «Не сметь ничего писать!»
Генерал Алексей Орлов, считавшийся любимцем императора, в беседе с Бенкендорфом попросил его замолвить слово за попавшего в беду Чаадаева, сделав упор на том, что тот верит в будущее России. Но шеф жандармов отмахнулся: «Прошедшее России было удивительно, её настоящее более чем великолепно. Что же касаемо её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение. Вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана». Этот пронизанный оптимизмом тезис показался мне смутно знакомым. И хоть не сразу, но вспомнил: это же официальная концепция, выжимка из прошумевшей не так давно дискуссии о том, каким должен быть учебник по истории России.
Чаадаев же своим хулителем дал ответ, полный достоинства и гражданского мужества: «Поверьте, я больше чем кто-либо из вас люблю своё отечество... Но я не умею любить с закрытыми глазами, с опущенной головой, с немыми устами».

Горе уму
Для Петра Яковлевича, который был на пять лет старше Пушкина и считался его наставником, было особенно важно узнать мнение друга о статье в «Телескопе», и он переслал ему её оттиск. В своё время поэт посвятил Чаадаеву три стихотворных послания - больше, чем кому-либо, включая Арину Родионовну. А в кишинёвском дневнике писал о нём: «Никогда я тебя не забуду. Твоя дружба заменила мне счастье, - одного тебя может любить холодная душа моя» (упомянутый выше Ротиков в этом месте мог бы напрячься).
Пушкин оказался в нелёгком положении. Он не мог обидеть друга, о котором написал: «В минуту гибели над бездной потаённой / Ты поддержал меня недремлющей рукой». А сейчас над пропастью повис Чаадаев. Письмо ему он всё-таки написал, но вывел на последней странице: «Ворон ворону глаза не выклюет», после чего спрятал три листка в ящик стола. Во многом Пушкин был согласен с другом, но не с оценкой русской истории. «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя... но клянусь честью, - написал он, - что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю. Кроме истории наших предков. Такой, какой нам Бог её дал». Что тут скажешь - высокий дух, высокие слова!

Валерий Джалагония

Эхо планеты, № 45

В отличие от своих персонажей Чаадаев жил вдали от человеческих страстей и ушел из жизни одиноким.

Детство и юность

Петр Яковлевич Чаадаев родился 27 мая (7 июня) 1794 года в Москве. Отец Яков Петрович служил советником Нижегородской уголовной палаты, матерью была княжна Наталья Михайловна, дочь князя Михаила Михайловича Щербатова. Родителей Петра и Михаила, его старшего брата, рано постигла смерть, и в 1797 году мальчиков взяла на попечение старшая сестра матери Анна Щербатова.

В 1808 году Петр Чаадаев, получив достойное домашнее образование, поступил в Московский университет. Среди его учителей были историк права Федор Баузе, исследователь рукописей Священного Писания Христиан-Фридрих Маттеи. Философ Иоганн Буле называл Чаадаева любимым учеником. Уже в студенческие годы Чаадаев проявлял интерес к моде. Мемуарист Михаил Жихарев так описывал портрет современника:

«Искусство одеваться Чаадаев возвел почти в степень исторического значения».

Петр Яковлевич славился умением танцевать и вести светский разговор, что выставляло его в выгодном свете среди женщин. Внимание со стороны противоположного пола, а также интеллектуальное превосходство над сверстниками сделали Чаадаева «жесткосердным себялюбом».

Военная служба и общественная деятельность

Отечественная война 1812 года застала братьев Чаадаевых в Московском обществе математиков. Молодые люди вступили в лейб-гвардию Семеновского полка в чине подпрапорщиков. За мужество, проявленное в Бородинском сражении, Петра Яковлевича повысили до прапорщика, наградили орденом св. Анны и Кульмским крестом за штыковую атаку в сражении под Кульмом. Также он участвовал в Тарутинском маневре, сражении под Малоярославцем.


В 1813 году Чаадаев перевелся в Ахтырский гусарский полк. Декабрист Сергей Муравьев-Апостол объяснял этот поступок Петра Яковлевича желанием покрасоваться в гусарском мундире. В 1816 году он перешел в лейб-гвардию Гусарского полка, произведен в поручики. Спустя год Чаадаев стал адъютантом будущего генерала Иллариона Васильчикова.

Гусарский полк дислоцировался в Царском селе. Именно здесь, в доме историка , Чаадаев познакомился с . Великий русский поэт посвятил философу стихотворения «К портрету Чаадаева» (1820), «В стране, где я забыл тревоги прежних лет» (1821), «К чему холодные сомненья» (1824), а Петр Яковлевич, будучи другом Пушкина, «заставлял его мыслить», беседуя на литературные и философские темы.


Васильчиков поручал Чаадаеву серьезные дела, например, доклад о бунте в лейб-гвардии Семеновского полка. После встречи с императором в 1821 году адъютант, подающий надежды на блестящее военное будущее, ушел в отставку. Известие шокировало общество и породило множество легенд.

Согласно официальной версии, Чаадаев, некогда служивший в Семеновском полку, не вытерпел наказания близких товарищей. По иным соображениям, философу претила мысль доносить на бывших однополчан. Современники также предполагали, что Чаадаев опоздал на встречу с Александром I, потому что долго подбирал гардероб, либо что государь высказал мысль, которая противоречила идеям Петра Яковлевича.

Расставшись с военным делом, Чаадаев погрузился в затяжной духовный кризис. Из-за проблем со здоровьем в 1823 году он отправился в путешествие по Европе, не планируя возвращаться в Россию. В поездках Петр Яковлевич активно обновлял библиотеку религиозными книгами. Особенно его привлекали работы, основная идея которых состояла в сплетении научного прогресса и христианства.

Состояние здоровья Чаадаева ухудшилось, и в 1826 году он решил вернуться в Россию. На границе его арестовали по подозрению в причастности к восстанию декабристов, которое произошло годом ранее. С Петра Яковлевича взяли расписку о том, что он не состоял в тайных обществах. Впрочем, эта информация являлась заведомо ложной.

Еще в 1814 году Чаадаев входил в Петербургскую Ложу Соединенных друзей, достиг сана «мастер». Философ быстро разочаровался в идее тайных обществ, а в 1821 году и вовсе покинул соратников. Тогда же он вступил в Северное общество. Позже он критиковал декабристов, считая, что вооруженное восстание отодвинуло Россию на полвека назад.

Философия и творчество

Вернувшись в Россию, Чаадаев поселился под Москвой. Его соседкой была Екатерина Панова. С ней у философа завязалась переписка - сначала деловая, потом дружеская. Молодые люди обсуждали в основном религию, веру. Ответом Чаадаева на духовные метания Пановой стали «Философические письма», созданные в 1829-1831 годах.


Написанное в эпистолярном жанре произведение вызвало негодование политических и религиозных деятелей. За высказанные в труде мысли признал Чаадаева и Панову сумасшедшими. За философом установили врачебный надзор, а девушку сослали в психиатрическую больницу.

Острую критику «Философические письма» вызвали потому, что в них развенчивался культ православия. Чаадаев писал, что религия русского народа, в отличие от западного христианства, не освобождает людей от рабства, а напротив, порабощает. Эти идеи публицист позже назвал «революционным католицизмом».


Журнал «Телескоп», в котором в 1836 году было опубликовано первое из восьми «Философических писем», был закрыт, редактора сослали на каторгу. До 1837 года Чаадаев ежедневно проходил медицинское освидетельствование, чтобы доказать свое умственное благополучие. Надзор с философа был снят с условием, что он «не смеет ничего писать».

Данное обещание Чаадаев нарушил в том же 1837 году, написав «Апологию сумасшедшего» (не опубликована при жизни). Труд отвечал на обвинения в «негативном патриотизме», рассказывал о причинах отсталости русского народа.


Петр Яковлевич считал, что Россия находится между Востоком и Западом, но по своей сути не относится ни к одной из сторон света. Нация, которая стремится почерпнуть лучшее из двух культур и при этом не стать последователем ни одной из них, обречена на деградацию.

Единственный правитель, о котором Чаадаев говорил с уважением, - , который вернул России былое величие и могущество путем введения в русскую культуру элементов Запада. Чаадаев был западником, но славянофилы относились к нему с уважением. Доказательство тому – слова Алексея Хомякова, яркого представителя славянофильства:

«Просвещенный ум, художественное чувство, благородное сердце – таковы те качества, которые всех к нему привлекали; в такое время, когда, по-видимому, мысль погружалась в тяжкий и невольный сон. Он был особенно дорог тем, что он сам бодрствовал и других побуждал».

Личная жизнь

Недоброжелатели называли Чаадаева «дамским философом»: он постоянно был окружен женщинами, умел влюблять в себя даже преданных мужьям жен. При этом личная жизнь Петра Яковлевича не сложилась.


В жизни Чаадаева было три любви. Екатерина Панова, адресат «Философических писем», сильнее всего пострадала от мужского честолюбия. Даже после освобождения из психиатрической больницы девушка не винила возлюбленного в своем несчастье. Она искала встречи с философом, но умерла без ответного письма, одинокой безногой старухой.

Чаадаев послужил прототипом для Евгения Онегина из одноименного романа Александра Пушина, а в роли выступила Авдотья Норова. Она влюбилась в философа без памяти, и когда у него не осталось денег на оплату прислуги, предложила бесплатно присматривать за ним, но тот уехал в Москву, к семье Левашовых.


Авдотья была девушкой болезненной и слабой, а потому рано умерла – в 36 лет. Чаадаев, долгое время оставлявший письма Норовой без ответа, навестил ее в больнице незадолго до смерти.

Екатерина Левашова, хоть и была замужней женщиной, искренне любила Чаадаева. Супруг и старшие дети не понимали, почему она не берет с философа денег за жилье. Трепетное отношение Екатерины к гостю продолжалось 6 лет, вплоть до ее кончины.

Смерть

«В 5 часов пополудни скончался после непродолжительной болезни один из московских старожил Петр Яковлевич Чаадаев, известный почти во всех кружках нашего столичного общества».

Он умер от воспаления легких, немного не дожив до 63 лет. Мемуарист Михаил Жихарев однажды спросил философа, почему он бегает от женщин, «как черт от ладана», а тот ответил:

«Узнаете после моей смерти».

Чаадаев велел похоронить себя возле любимых женщин - в Донском монастыре у могилы Авдотьи Норовой или в Покровском храме около Екатерины Левашовой. Философ нашел последний покой на Донском кладбище в Москве.

Цитаты

«Тщеславие порождает дурака, надменность – злобу».
«Никто не считает себя вправе что-либо получить, не дав себе труда по крайней мере протянуть за этим руку. Одно есть исключение – счастье. Считают совершенно естественным обладать счастьем, не сделав ничего для того, чтобы приобрести его, то есть чтобы его заслужить».
«Неверующий, на мой взгляд, уподобляется неуклюжему циркачу на канате, который, стоя на одной ноге, неловко ищет равновесие другой».
«Прошлое уже нам не подвластно, но будущее зависит от нас».

Библиография

  • 1829-1831 – «Философические письма»
  • 1837 – «Апология сумасшедшего»